Календарь

«  
  »
П В С Ч П С В
1
 
2
 
3
 
4
 
5
 
6
 
7
 
8
 
9
 
10
 
11
 
12
 
13
 
14
 
15
 
16
 
17
 
18
 
19
 
20
 
21
 
22
 
23
 
24
 
25
 
26
 
27
 
28
 
29
 
30
 
31
 
 
 
 
 
Яндекс.Метрика

На кладбище Н.Н. Канивецкий

 

Посвящается С.Х. Слабизиону

I. У ЗНАХАРЯ

Совсем на юру, на краю станицы стоит хата. Хата какая-то особенная. Буйные ветры растрепали камыш на крыше, частые дожди оббили обмазку стен, подслеповатые окна затянуты какими-то тряпками. Плетень повалился, и кое-где видны его остатки. Ни деревца, ни сарая нет возле хаты. Ни лошади, ни коровы, ни собаки. Одна особенность у странной хаты: когда спит вся станица, только в ней всю ночь виднеется свет.

В углу, в печи что-то варится. Удушливый запах каких-то трав наполняет воздух. Вдоль стен пучки тоже каких-то засушенных трав. На столе чадит каганец, слабо освещая часть комнаты. 

За столом, опершись на руки, сидел старик. Длинные спутанные волосы, густые нависшие брови, большая всклокоченная борода. Казалось, он весь зарос. И только по временам, когда он поднимал голову, виднелись глаза. Если бы не эти глаза, то чудилось бы, что это не жилец сего мира. Глаза светились каким-то безумным блеском. По временам казалось, что кто-то другой глядит из этого мертвого лица. Бескровные губы шептали что-то бессвязное и непонятное. Казалось, они говорили с кем-то…

Снаружи в дверь тихонько постучали. Старик не слышал. Стук повторился, но с прежней осторожностью. Видимо, пришедший в такую позднюю пору не решался войти. На этот раз старик услышал и, не изменяя позы, проговорил:

- Зийды!

Дверь отворилась, и на пороге показалась фигура молодой женщины. Лицо было укутано платком. В руках она держала узелок, который осторожно поставила на скамью. Вошедшая, видимо, хотела перекреститься. Но рука, начавшая творить крестное знаменье, поднялась вверх и как-то бессильно опустилась.

- Здоровы булы, диду Охриме, - проговорила она. В голосе слышался испуг.

Старик не изменил позы, не повернул головы и не взглянул на вошедшую женщину. 

- Здравствуй. Шо трэба? – послышался старческий голос, глухо звучавший точно из могилы.

- Дидусю Охриме! Простыть мене, пожалуста! Я прийшла до вас, дидусю, як до батька ридного… Змылуйтэсь надо мною.

- Який я тоби ридный батько? Яка ты мыни ридна дочка? Хыба ридны люды е на цим свити?

- Це вам звистно лучче як мыни… Можэ, я нэ так балакаю, а тилькы лышэнько мое таке, шо вы одын, дидусю, споможэтэ…

- Якэ ж у тэбэ лыхо? Можэ, чим можна порятуваты, то и порятую.

- Можэ вы, диду, чулы про Стэцька Густолиса? В його батька втора хата вид цэрквы…

Старика передернуло.

- Ну, так шо? 

- Той клятый Стэцько цилэ лито ходыв до мене. Обищав у осэни повинчацьця… Их толока була биля нашои. А тэпэрь той Стэцько, чула я, до другой сватив посылае. И мене бедной цураэця. А у мене… соромно и казаты - у мене скоро и дитына будэ од того Стэцька. Батько и нэнька прожэнуть… Пропала я зовсим. Тилькы и осталась одна стэжэчка  - круча над Кубанью. Поможыть, будтэ ласковы, дидусю!

В голосе говорившей послышались слезы, и она повалилась в ноги старику.  Старик поднялся. Теперь видна была его высокая, немного сгорбленная фигура. Безумные глаза скользнули по молодой женщине. Казалось, на мгновение какая-то искра сострадания осветила безжизненное лицо. 

- Встань, доню! Далэко ще до кручы… Сыдай на лавци. Мины трэба у тэбя шось спытаты.

Женщина опустилась на скамью, осторожно отодвинув принесенный ею узелок. Старик смотрел вниз.

- А шо, Стэцько який из сэбэ: чорный чи билый?

- Як то, дидусю: чорный чи билый?

- Волосья на ёму якы?

- Чорны, дидусю, та кучэрявы.

- Чорны, кажэш?

И  после некоторой паузы опять спросил:

- А очы якы?

- Очы? Очы кары, и якы кары… Так и сяють пид чорнымы бровамы.

- А ны бачыла, доню: вин, як спыть, можэ прокылаэця  або шо нэбудь балакае?

- Хм, дидусю! Вин як заснэ та захрапыть, то на сусидьскому кошу почують…

Старик о чем-то размышляет.

- Крипкий хлопэць, клята ёго маты. Важко оттакых, с карымы очыма та чорнымы бровама, на стару стэжку завэртаты… Ну, ничого. Слухай сюды: трэба ждаты, докы вмрэ який нэбудь Стэпан. У пэршу ничь, як сховают ёго у домовыну, визьму я з ёго могылы зэмлы. Зроблю з нэю шо мэни трэба и дам тоби.

Наступила пауза. Женщина поднялась с лавки и молча кланялась. Лицо сияло счастьем. Старик что-то обдумывал.

- Визьмэш ту зэмлю,- начал он снова,- и посыплэш стэжку вид Стэцьковой хаты до сэбэ. Трэба йтты шоб ныхто ны побачыв. У пивночы, зараз, як пивны заспивають. Як йттымэш – нэ оглядайся, моя доню, як бы тэбэ ны гукалы.

- Диду Охримэ, аж сэгодня сховалы Стэпана Глущенка,- быстро заговорила, осчастливленная такой удачей девушка,- вин мэни ридный дядько доводыця. Його могила зараз биля ворит. Там и хрэст дубовый лэжыть.

- Ну й добрэ! Йды ж до дому, а завтра прыходь до мэнэ биля пивночы - я тоби ту зэмлю пэрэдам.

- Спасиби вам, диду Охриме,- кланялась девушка.

- Стривай, дивчына! А як тэбэ зваты?

- Приською, дидусю… Тут я вам мэду та яець прынэсла.

- Спасиби, моя доню!..

Девушка ушла.

 

II. В ТЯЖЕЛЫХ ДУМАХ

Дед опять сел за стол, опустил голову. Страшные образы, странные думы проносились в болезненном мозгу. Тяжелые воспоминания незваной толпой врывались и мучили совесть. 

Давно все это было, а кажется, что недавно, что еще как живой стоит в том углу хорунжий Гараш. Как подкошенная былинка валится он с коня. Поднятая вверх шашка падает из обессиленных рук… Ночь. Тревога. Дым. Залпы с одной стороны, залпы с другой.

Утром, когда рассвело, собрались вокруг молодого хорунжего, почти еще мальчика, казаки, бережно подняли его и понесли на пост – и только удивлялись, как странно был ранен Гараш. Он, всегда отважный и горячий, всегда выносившийся вперед сотни, был ранен сзади. Под левым плечом прошла пуля и пробила горячее сердце.

Видит Охрим, как старый полковник Плетинь опустился над «ридным племенником». И падали слезы на седые, опущенные вниз, усы.

- И, Мыколо, Мыколо! – слышит Охрим, как шепчут губы старого Плитня. – Казав тоби, ны будь такый палкый та гарячый… Споминай иншым разом и про свою стару маты, Хвэдировну… Ны слухав ты свого стараго дядька! А шо ж тэпэрь старый дядько скажэ Хвэдировни? Тоби, скажэ вона, старый, я свого сына уручала, як ридному батькови. Нэ збэриг ты мэни його! А обищав, як отговарював, шоб Мыкола ны сыдив на хутори. Ты дядьку казак: давай мэни, стара, Мыколу на лынию! Из ёго добрый казак та вояка зробыця! Будэ вин царю слугою вирною, тоби и цилому роду нашому славою казацькою… Будэ тоби, стара маты, вэлыкою утихою, як прогрэмыть славою та отвагою за Кубанью имя Мыколыно… Казав це всэ старый дядько та ны сбэриг Мыколу, ны довив ёго до тией славы.

Видит Охрим, как седой вахмистр Овчарь подошел к своему начальству:

-Запяглы виз. Кому с казакив прыказуэтэ с тим возом ихаты?

Овчарь говорил суровым голосом, точно чувствовал, что потеряет он этот суровый тон, и слезы польются из старых очей.

- Кого? Та ныхай Охрим идэ. Вин ёго станышнык. Та ще якых ныбудь два казака. Стривай, Овчарь! Якшо прыидуть на хутир, то зараз у двирь нэ заиздять. А пэрш ныхай казак проскачэ упэрэд та скажэ старой матэри, шо вэзуть ии сына. Та нэхай ще скажуть, шо шашку хорунжаго старый дядько соби на спомин оставыв. Шоб унукови свому подаруваты, як ёму це по заслузи прыйдэця…

Плитинь поднялся. И слышит Охрим, как говорит вахмистру старый полковник:

- Чудно мыни, Лэвко, як хорунжаго кляты азияты у спыну вдарылы. Ны диво б у груди, або в вичи…

- Хм! Панэ, панэ… Хыба ж вы ны знаэтэ тих бисовых душ, азиятив? Хыба воны, кляты йих маты, осмиляця казакови у груди штриляты? Та николы! Я мэрэкую, це дило отакэчкы зробылось: як запалылы солому на вышци, та счынывся пэрэляк, то пробиг упэрэд пан хорунжый, а за им казакив тры або чотыры успилы пробигты, а мы трохы запоралысь. Он обэрнувсь, вжэ за валом, пан хорунжый, та й загукав на нас: «Браткы, за мною!» Оттутэчкы, як вин обэрнувсь, и знайшла ёго азияцька пуля.

Вспоминает Охрим эту сцену, и кажется она ему далеким сном. Далеким сном, но тяжелым сном. Проклятые воспоминания не оставляют и бередят больную совесть.

Вспоминает, как он провожал тело хорунжего. Остановились они с телом. Заночевали. Два товарища давно уже заснули, а Охрим на карауле стоит. Тихо в степи. Слышно, как волы жуют, да перепел где-то далеко бьет…На небе полная луна обливает своим тихим светом и воз, и спящих казаков, и бесконечную, бесконечную даль…

Хочется Охриму заглянуть на лицо своей жертвы, а страшно. Подойдет к возу – и снова отойдет. Какая-то сила тянет взглянуть. Наконец, подошел он, быстро отбросил край бурки и взглянул. Осветил месяц молодое лицо. И почудилось Охриму, что шепчут бескровные губы что-то ему… Что они шепчут? И слышит – шепчут они:

- Я ж тэбэ, казачэ, братиком звав! Я ж тэбэ проти ворогив на сичу звав! Я ж тэбэ кликав на прысягу та на клятву вирную! Дэ ж твоя прысяга, дэ ж твоя клятва вирная? Як Каин, вбыв ты мэнэ, казачэ… Каин! Каин!

Шепчет мертвец, а глаза закрыты и лицо спокойное… Посмотрел Охрим в лицо своей жертвы – и вдруг лицо перекосилось злой усмешкой, какой-то странный смех вылетел из уст:

- Нэ будэш, панычу, бильш до Оксаны йиздыты. Ны будэшь бильш одбиваты дивчыну та смиятысь. Я тэпэрь посмиюсь.

В ответ на этот смех раздался какой-то далекий стон в степи. Далеко где-то закричал пугач… Замер стон, и снова все тихо стало.

Страшно сделалось Охриму. Со злобой он бросил бурку на лицо убитого, разбудил очередного казака, а сам до утра под возом просидел. 

Вспоминается все до мельчайших подробностей…

Не выдержал он и ушел грех замаливать! Видели Охрима и холодные Соловки, и Почаевская лавра, и далекий Афон. Много лет он носил в душе «нудьгу», пока не встретился ему старик-схимник в глухом монастыре за Вяткой. Покаялся ему Охрим в своем грехе, и сказал ему схимник:

- Велик твой грех! И нет греха большего! Мало твоей жизни, чтобы замолить его. Но, сколько осталось, ты должен посвятить ближним своим. Иди в мир, иди на родную сторону. Там, чем можешь, помогай людскому горю. Велико оно, и много труда предстоит тебе.

- Ны можу вжэ я тяжкого труда нэсты, - ответил Охрим.

- Не о том труде говорю я, а о другом… Люби ближнего, жалей в болезнях его, помогай в горе и заботах его.

Охрим ушел и решил помогать людям в болезнях их. Долго он ходил. У суровых начетчиков, у старых знахарок в глухих тайгах Сибири, за Уралом, где народ лечится своей медициной, изучал он заговоры и травы… Стройным, красивым, молодым ушел он – а вернулся измученным, дряхлым стариком. Все было забыто. Давно уже истлели кости Гараша, давно уже спят под землею непробудным сном и полковник Плетинь, и старая Хведировна, и вахмистр Овчарь.

И стал Охрим врачевать: кровь заговаривать, лечить от «зубив» и от «бишыхы», от «скажэни» и «шоб дивчына любыла» и «щоб хлопци любылы»,  и от многого другого лечил старый Охрим. 

Летом собирал травы и сушил. Были тут и чабрец, и «буркун-зилля», и «кожановы косты» и много другого. 

Но, странное дело: по мере того, как росла его известность как знахаря, все больше стали чуждаться его люди. Идут ли, «смиючысь», девчата – увидят Охрима и свернут в улицу. Группа ли парубков идет, «писны спивая», увидят знахаря – и, потупив глаза, не глядя на него, мимо молча пройдут. «Чого ж воны мэнэ цураюця? Самы ж до мэнэ зо всякою нудьгою йдуть! Я ж йих рятую, а воны?..»

Тяжело было ему сознавать, что он, идущий к ним, чтобы облегчить их горе, ничего не встречает, кроме чувства страха и боязни. Тому еще способствовали рассказы разных легковерных очевидцев.

Еще недавно Илько Зачепа в духане рассказывал, что возвращаясь с хутора Остапа Курки, «дэ був на хрэстынах, якось збывсь зи шляху, та прыбывсь до Охримовой хаты… Звисно, так усэ зроблэно. Колы зирк у виконце, аж тамычка повна хата чортив и справдэшна горилка у барыльци на столи стоить…» Публика встрепенулась.

- Нэ вжэ ж чорты горилку пьють?

- Пьють, бисовы душы, - невозмутимо доказывал Зачепа, - та ще так пьють, шо нэ усякому доброму казакови за нымы зривняцця!

- А чом ты, Илько, догадавсь, шо горилка у барыльци була справдэшна?

Илько на мгновение смутился…

- А як жэ? Аж якийсь чортяка, так соби, из манэсэнькых, побачыв мэнэ кризь виконце тай гукнэ: «Илько Хведировыч! Зайдыть, будтэ ласковы, до нас могарычу выпыты…»

- Шо ж ты зробыв?

- Кажу: звынить мэнэ, пожалуста. Як вас там вэлычаты, тэпэрь мэни николы, а иншым разом… Та як вдэру видтэля!

- Так и ны зайшов?

- И ны зайшов!

- И горилкы ны пыв?

Зачепа обиделся.

- Хыба ж станэ Зачэпа с чортямы горилку питы?!

Публика недоверчиво взглянула на рассказчика. Последний и сам чувствовал всю невероятность той части рассказа, где говорилось о горилке. Наконец, Семен Квач, тоже «чоловик бувалый», сказал: 

- Шо у Охрима повна хата була чортив – це можэ и правда, бо вин з нымы давно кумпанию вэдэ. А шоб справдишна горилка була - це брэхня, бо николы б ты, Илько, од справдишнэй горилкы ны выдмовывся б!

Подобные рассказы «очевидцев» сделали то, что Охрима все стали чуждаться. Чувствовалось полное одиночество, а тяжелые образы прошлого мучили целые ночи…

Он долго сидел, погруженный в свои думы, но вдруг вспомнил, что «трэба на могылкы итты, трэба Приськыному горю помогты». Надвинув на брови шапку, набросив свитку на плечи, с палкою в руке, Охрим направился к кладбищу.

 

III. НА КЛАДБИЩЕ

- Та куды ж ты, Стэцько, у таку пизнюю ничь пийдэш? Вжэ й пивны проспывалы.

- Давай мэни зараз чэркэску. Годи тоби мэнэ збываты. Трэба, кажу тоби…

- Голубчыку Стэпаночку, подывысь ты на сэбэ. Ты с кумамы пив-вэдра выпыв. Ледве на ногах дэржышся.

- Кажу, давай одягаця! Хыба ты видаэш, шо таке служба вийськова? Хыба ты, дурна баба, видаэш, шо таке дысциплына?

- Ох мэни лышэнько! Зовсим з глузду збывся! Яки слова балакае…

- Я тэбэ ны чорт зна шо пытаю, а пытаю, видаэш ты, шо таке дысциплына вийськова?

- Шо вона означа?

- От то-то и е! Кажу ж дурна баба! Дысциплына ось шо – як пуска мэнэ вахмистр на цю ничь, тай наказував: «гляды ж, сучий сыну, шоб до свита на кардони був!»

- Так як жэ ты, мий Стэпаночку, до кардона дийдэш? Ты ж дужэ пьяный…

- Хм… Усякой жинци здаэця, як казак яку-ныбудь пляшэчку выпье, то вжэ й пьяный.

- Дэ там вжэ одна пляжка…

- Слухай сюда, Явдоха! Ты моей смэрти захотила…

- Крий Божэ!

- Ну, усэ одно: хоч пьяный, хоч твэрэзый – обовъязан я до свита на кардони бути. Чи чуеш: обовъязан! Бо ты знаеш, жинко, як я нэ вэрнусь до свита, то мэнэ зараз разштриляют.

- Ох, мое лышэчко…

- Эге ж! Можэ, чэркесы прийдут кордон руйнуваты. От зараз сполох. Туды-сюды – а дэ Стэцько Грыщэнко? Ныма! Як так: ныма? Обовьязан буты! Чэркесы йдуть, а Стэцька Грыщэнка ныма! - И, вздохнув, добавил: - Чэрэз це вэлыке лыхо можэ зробыця…

- Нэвжэ ж бэз тэбэ други казакы вид чэркесив ны одыбьюця?

- Хм! Справди стары люди кажуть: в жинци жиночый розум… Як я пиду до жинки, а другий до дивчыны, в трэтий у духан – а шо командир скажэ? Я знаю, шо вин скажэ: «Ах, матэри вашои чорт, вы уси по жинкам та шынкам сыдить будэтэ, а я одын буду кардон рятуваты, та вид чэркесив одбэваця…»

- Нэ вжэ ж, Стэцько, уси казакы по жинкам розишлысь?

- Нэ вси, положим, котри й по духанам люблять мандруваты; а вжэ ж нэ дэржы ту вийскову дысциплыну, то воны, бисовы душы, хлопци, зараз и начнут прохлаждаця.

- А тоби ны страшно одному у ничи йты?

- Страшно? Дурна Явдоха! Хыба е на свиты шо ныбудь, чого б Стэцько Грыщенко пэрэлякався? 

- Лучче лиг бы спаты, Стэпаночку. Як развыдниця, тоди й пийдэш.

- Хыба ж можу я спаты, як можэ вжэ на кардони азияты рубляця? Можу? Якый жэ я казак, матэри ёго чорт, як я це зроблю?

- Та на твий кардон, скилькы рокив я жыву, ны одын чэркес из рушныци ны выпалыв…

- Нэ палыв, нэ палыв, бисова душа – аж тут на грих, як ныма Грыщенка, визмэ тай зачнэ штриляты.

- А нэ сумно тоби. мий орел, чэрэз могылкы йты? Обийшов бы ты их…

- Тю, тю дурна! Та я до свита тилькы обходить их буду. Хы! Та шо мени мэртвы? Ны жывых, ны мэртвых ны злякаюсь… Та я… Та мэртвы… Та давай зараз чэркэску…  Николы вжэ… Бувай здорова…

Супруги попрощались. Явдоха заперла дверь за мужем. Грищенко, пошатываясь, направился к кладбищу.

Не помнит Грищенко, что происходило дальше, только слышит сквозь сон, что кто-то зовет его по имени. Оглянулся кругом: видит всё кресты и могилы.

«Нэ вжэ ж я вмэр? – пронеслось в голове Стецька. – Ото, лыха годыга, як це дило швыдко на свиты робыця… Був зовсим жывый як слид, а вжэ й вмэр.»

Глянул Грищенко на небо – полная луна плывет вверху и звезды сияют… И слышит Стецько какой-то глухой, замогильный голос из-за вербы:

- Лэжы, Стэпанэ, лэжы! Як ты спыш та лэжыш, та ныкому ны говорыш, так и лэжы пид сырою зэмлёю! Визьму я цю зэмлю з твоей могылы для дивчыны Приськи, шоб як ты, Стэпанэ, до вику покийно лэжатэмэш, так шоб и йи дивочэ сэрдэнько до вику спокоилось! Шоб як ты, Стэпанэ, по новым стэжкам ны ходытымэш, так и йи Стэцько по новым стэжкам до другой дивчыны ны ходыв! Тэрлычу, Стэпанэ, тэрлычу…

В эту минуту из-за вербы показалась высокая фигура и склонилась над Грищенко. Хмель моментально вылетел из головы Стецька. «Це за моею дущою прийшов! Цэ мэнэ в домовыну вкладаты хочэ! Обдурю нэчысту сылу» - и, вскочив, закричал на все кладбище:

- Ны Стэпан я, а Мыкола я!

Через кресты и могилы несся неустрашимый Грищенко, крича всю дорогу: 

- Мыкола я! Мыкола!..

По кладбищу, как эхо, пронеслось: Мыкола… Мыкола… 

И затем что-то застонало и рухнуло…

… Сладко спит Явдоха, и видится ей сон, что «у нэдилю» привез ей Стецько «красны чэрэвики и памисто». Собирается она с ним «до цэрквы йты». Только что-то стукнуло. Проснулась она – кто-то страшно в дверь ломится.

- Хто такый? – в испуге спрашивает она.

- Пусты, одчыняй! – слышится голос Степана, полный ужаса.

- Стэцько, це ты?

- Пусты!

Влетел Стецько в хату. Лица на нем нет и говорить не может.

- Свиты зараз каганэць  та дай мэни напыця…

- Ох, мое лышэнько! Шо це з тобою, Стэпанэчку, трапылось?

- Ны пытай…Бо в мэнэ сэрце бьеця нэначэ той пэрэпэл, шо пид ситку попав. Там таке робыця на тих могылках, шо и казаты страшно… Ледве, ледве с домовыны вырвався – ще трохы то и вмэр бы зовсим. Ны обдуры я нэчыстой сылы – ны бычыла б ты мэнэ бильшэ.

Явдоха с ужасом смотрела на мужа. Первая была мысль, что Стецько сошел с ума. Мертвая бледность покрыла лицо любящей женщины.

- Шо ты кажэш таке страшнэ, Стэцько?

- Кажэш? А посыдила б ты на могылках, тоди б и побачыла, шо таке страшнэ на цёму свити.

- Яку ж таку нычысту сылу ты обдурыв?

Стецько в это время пил воду.

- Ты двэри зачыныла? – проговорил он, с испугом глядя на дверь: не войдет ли кто?

- Зачыныла, зачыныла, мий голубэ…

Стецько успокоился и рассказал, что с ним случилось, причем добавил:

- Вона, нычыста сыла, клята ии маты, й думаэ, шо до казака можна ис голыма рукамы пидступыцця… Овва! Чорта з два! Шукай тэпэр Мыколу… Ни, ны Мыколу, а Стэцька! Стэцько сыдыть соби у хати и ничого ны лякаэцця.

- Ты б прылиг, Стэпаночку, годи тоби турбувацця…

- Тай лягу, аж ты думаэш ны лягу?

- Можэ, чэркесы у цю нич и на кардоне ны стрилятымуть. 

- Звистно, ны стрилятымуть. Хыба ж воны дурны, шоб у мисячну нич на кардон йты?

- Можэ, тоби, голубчыку, и шукаты на кардони ны будуть?

- Звистно, ны будуть! На бисового батька им сдався у ночы той Грыщенко?

- А шо, Стэпаночку, вахмистр тэбэ часом ны расштриляе?

- Овва! Як я буду завтра, конэшно, писля снидання, - вскользь добавил он, - на кордон йты, та визьму с собою пивкварточкы, то можэ ще жывый останусь…  Гасы, Явдоха, каганэць, бо я шось втомывся…

Ложась, он думал: «И на бисового батька та нычыста сыла на билом свиты водыцця? Якый з ней товк, колы вона така дурна?»

Каганец погас – и через несколько минут послышался богатырский храп неустрашимого Стецька.

 

***

Наутро на кладбище, около свежей могилы, нашли тело деда Охрима. Не выдержало старое, измученное сердце. Охрим лежал ничком под вербою у свежей могилы. Сбоку лежал пустой мешочек.